ms.detector.media
Георгій Почепцов
Фото: designinstruct.com
05.07.2015 09:30
Пропаганда 2.0: Новые измерения в действии
Пропаганда 2.0: Новые измерения в действии
Россия избрала точкой отсчета то, что могло вызвать лучшую реакцию аудитории, — старые смыслы. Эти смыслы являются отпочкованием от главного мифологического события — победы в войне. Отсюда последовали новые концептуализации — «фашисты», «неофашисты», «бандеровцы». Под старые понятия были подведены совершенно новые объекты.

Пропаганда 2.0 является пропагандой, спрятанной внутри литературы и искусства, кино и телесериалов. Сегодня местом ее нового обитания стали также новости, которые несут в массы свою собственную пропагандистскую настройку. Как только в историческом процессе возник больший уровень зависимости властей от населения, когда мы все стали явно жить не в абсолютной монархии или диктатуре, а в том или ином варианте демократии, то литература, искусство, кино, а также новости мягкими методами выполняют ту роль, которую раньше несли жесткие методы управления.

Нужный стратегический контент доставляется гражданам как путем литературы, так и новостями. Только новости в качестве одного из своих параметров удерживают необходимость большего соответствия действительности, чем литература. Именно поэтому мы можем читать романы прошлого века, но никто не хочет читать вчерашнюю газету.

Определенная ориентация новостей на негативные события имеет биологическую природу. Человеку прошлого для выживания знание негативных событий было более важным, поскольку они требуют более серьезного реагирования.

Современный мир живет в политике, экономике, военном деле, которые в применении к борьбе с терроризмом Дэвид Килкуллен обозначил как population-centered ([Kilcullen D. Counterinsurgency. — Oxford, 2010; Kilcullen D. The accidental guerilla. Fighting small wars in the midst of a big one. — Oxford, 2009], см. его биографию тут). Он говорит о смене парадигмы ориентации на врага на ориентацию на население, поскольку поддержка населением террористов является ключевым компонентом. В этом плане коммуникации всегда будут ориентированными на население.

Борьбу с терроризмом он на 100 % считает политической, поэтому акцентирует важность медиа в освещении и контроле информации. Однако ориентация на население важна сегодня для абсолютно всего, а не только для борьбы с терроризмом, она является характерной чертой как цивилизации в целом, так и такого его инструментария, как пропаганда.

Пропаганда всегда ориентируется на массовое сознание, в то время как информационные операции могут планироваться исходя из одиночной цели, например, повлиять на принятие решений президента соседней страны. Пропаганда длится бесконечно долго, в то время как информационные операции работают ограниченный период времени.

Нэнси Сноу трактует пропаганду как массовое убеждение, которое несет преимущества ее создателю [Snow N. Information war. — New York, 2003, С. 61]. Это вполне стандартное представление, которое одновременно покрывает не только пропаганду, но и рекламу и паблик рилейшнз, которые все по сути являются «родственниками».

Однако Уолтер Липпман, к примеру, считал: чтобы быть существенным, общественное мнение должно формироваться для прессы, а не прессой [Lippmann W. Public opinion. — New York, 1997, С.19]. И еще оно интересное замечание: «Без какой-то формы цензуры пропаганда в узком понимании этого слова является невозможной». К последнему выводу он приходит, рассматривая конкретный пример, когда группа людей, чтобы не допустить независимого доступа к событию, располагает новости о нем так, чтобы не дать этого сделать. И хоть в данном случае все делалось ради патриотических целей, это все равно было элементом цензуры.

Практически так и происходит сегодня, когда общественное мнение формируется для последующего распространения его сквозь системы СМИ. Нэнси Сноу для случая войны Америки на двух фронтах — международном и домашнем — выделяет пять шагов порождения нужного типа мнения:

Пропаганда 2.0 характеризуется тем, что ее пропагандистская направленность не раскрывается. Если раньше в этой манере строились только литература и искусство, то сегодня на такую платформу перешли и новости. Частично это связано с тем, что телевидение говорит и картинкой, и словами, что позволяет в результате влиять и без слов. Карл Роув, известный политтехнолг Джорджа Буша, вообще любил смотреть телекампанию с выключенным звуком.

Обычная пропаганда и пропаганда 2.0 имеют одну общую черту — существенное упрощение. Это как человек на войне, который видит мир черно-белым, легко делая распознавание свой/ чужой. Ему потом плохо в мирной жизни, поскольку мир становится непонятным. Интересно, что прошлая пропаганда как бы боялась войны, сегодняшняя пропаганда, наоборот, боится мира, поскольку, по аналогии с этим солдатом, сложный мир перестанет быть понятным.

Пропаганда создает виртуальный щит, который обеспечивает мотивы всех действий. Чем серьезнее действие, тем более сильные мотивы для этого необходимы. Интенсивы пропаганды, которая не называет себя пропагандой, мы видим во время избирательных кампаний.

Россия и Украина попадают в конфликт внезапно, в ситуации, когда а) базовыми считались в советское время декларируемые братские отношения, б) в постсоветское время стали возникать определенные торгово-экономические войны, в) официальная риторика при этом все равно была подчеркнуто позитивной. В этой ситуации от «плюса» следовало перейти к «минусу», что и вызвало к жизни интенсивный пропагандистский проект.

Интенсивность, а значит и искусственность пропагандистских кампаний, легко идентифицируется по следующим параметрам:

Можно сформулировать следующий постулат, описывающий трансформации социосистем: интенсивные изменения в физическом пространстве требуют таких же интенсивных изменений в информационном (к примеру, объемы коммуникаций на данную тематику резко увеличиваются как в публичной, так и непубличной сферах) и виртуальном пространстве (к примеру, «братские народы» из советской риторики принадлежат виртуальному уровню, поскольку описывают сакральные ценноcти). Украина в ответ также использовала виртуальную отсылку на «имперские амбиции России». Кстати, «русский мир» четко вытекает из потребностей такой виртуальной империи.

Можно выделить следующие пять ключевых аспектов пропагандистской коммуникации, помимо привычного для пропаганды выпячивания доказательств своей точки зрения и замалчивания доказательств другой. Это механизмы, условно называемые нами следующим образом: концептуализация, хаотизация, эмоционализация, фейкизация, троллизация.

Концептуализация.

На уровне информационного пространства России пришлось оперировать в новостях ценностными концептами, то есть произошло обращение к сакральному уровню, что должно было объяснить «тектонический» сдвиг в отношениях между двумя странами.

Особенно ярко это проявилось в случае Крыма, который вызвал к жизни не только «вежливых людей» с автоматами, но и породил активацию понятия «русского Крыма» с помощью множества передач, книг и фильмов. Кстати, пропаганда потребовала создать новые концептуализации из прошлых привычных объектов: Крым — русский Крым, солдаты — не солдаты, а вежливые люди. На Донбассе возникли «ополченцы», тоже неадекватное для сегодняшнего дня обозначение, поскольку «ополчение» — это подразделение, лишь помогающее армии, а не ведущее основные действия.

В этот список концептуализаций предыдущих этапов, которые, как следствие, порождают волну информационную и виртуальную, можно вписать следующие понятия: «суверенная демократия», «управляемая демократия», «русский мир» (о последнем см. статью Андрея Окары). Наблюдатели отметили частое появление нового термина «культурные коды» и использование его во фразе «мы не дадим себя перекодировать». Все это четко отражает концепт врага, который хоть и не назван, но явно присутствует.

«Вялотекущие» изменения не требуют новых концептуализаций, они могут быть объяснены в рамках имеющейся модели мира. Быстрые смены должны создать себе «крышу» в виде новой концептуализации. По этой причине проект «Крымнаш» породил понятие «врага», что было трудно сделать в рамках советской модели «братского народа». Поэтому часть этого народа была выделена и «реконцептуализирована» в виде «фашистов», «хунты», «бандеровцев». Наличие «врага» в свою очередь позволило применить фрейм «спасения», где кроме «врага» наличествует «герой» и «жертва».

Хаотизация. Быстрая и радикальная смена событий создает потребность, даже вакуум интерпретаций. Хаос требует объяснения, поскольку человек не хочет и практически не может жить в неосмысленном им мире. Хаос же — это потеря упорядоченности и предсказуемости, когда «завтра» перестает быть безоблачным, поскольку становится неизвестным.

Ежедневно проходит массовая информация, которую обе стороны интерпретируют противоположным способом. Это, к примеру, рассказы об обстрелах. Однако повторяющаяся интерпретация только усиливает заранее введенную картину мира.

Хаос и травма порождают невозвратность к старому состоянию. В этой роли, например, выступил августовский путч 1991 г., который закрыл возможность возврата к доперестроечному времени. Если он и конструировался кем-то, то именно с такой целью. Однотипно сегодня выступает вооруженный конфликт Россия — Украина, который полностью перечеркивает прошлые отношения между странами и людьми.

Роль шока и травмы сегодня достаточно хорошо проанализирована, эта ехнология получила широкое распространение не только в военных, но и вполне мирных ситуациях. Джордж Лакофф считает, что травма 11 сентября ввела модель «войны с террором», которую можно вывести из коллективного сознания исключительно с помощью иной травмы, не меньшей силы [Lakoff G. The political mind. A cognitive scientist's guide to your brain and its politics. — New York, 2009]. Наоми Клейн увидела во вводе либерального капитализма роль шоковой терапии [Klein N. The shock doctrine. The rise of disaster capitalism. — New York, 2007]. При этом она объясняет это словами Милтона Фридмана, что шок нужен, чтобы социосистема не вернулась в исходное положение.

Лауреат Нобелевской премии Милтон Фридман также придерживался модели возможности перехода новой идеи с периферии в мейнстрим, если для этого будут созданы «подталкивающие» внешние условия [Burgin A. The great persuasion. Reinventing free markets since the depression. — Cambridge etc., 2012]. Нужно сделать доступными обществу альтернативные идеи, удерживая на них внимание, пока «политически невозможное станет политически неизбежным». Сам Фридман находился под влиянием лекций Дайси, изданных в далеком 1917 г., где речь шла о влиянии на общественное мнение ([Dicey A.V. Lectures on the relation between law and public opinion in England during the nineteenth century. Indianapolis, 2008], см. его биографию). Фридман заимствовал у Дайси представление о том, что одной аргументации мало для принятия новой идеи, необходимо внешнее событие, которое может подтолкнуть к этому. Но идеи должны быть в наличии, чтобы это произошло. То есть в представлениях Дайси и Фридмана конструкция трансформации имеет два компонента: новая идея плюс внешнее нарушение, которое должно продемонстрировать неработающий характер доминирующей до этого момента идеи.

Кстати, сейчас именно Украина, а не Россия оказалась под влиянием такого внешнего события, которое поможет трансформировать страну, когда нежизнеспособной бюрократии придется уйти. Мегасобытие может поменять историческую траекторию.

В истории есть такие примеры существенных трансформаций после проявления подобных шоковых событий. Россия, проиграв крымскую войну, допускает экономическую либерализацию. Василий Жарков пишет о возникновении первого железного занавеса после того, как Иван Грозный запускает опричнину, чем пугает соседние страны [Жарков В. Процветание как форма измены: исторический опыт России // Апология. — 2005. — № 2].

Эмоционализация. Как подчеркивают политические психологи, в политике работает только эмоциональное [Westen D. The political brain. The role of emotion in deciding the fate of the nation. — New York, 2008]. То есть при достижении поставленных целей рациональное становится вторичным элементом. Телевидение, становясь политическим инструментарием, работает в этом же ключе.

Более того, усиление акцента на эмоциональном будет автоматически вести к блокировке рационального. Кстати, также и вышеприведенные рассуждения о травме и шоке будут блокировать рациональное, поскольку человек начинает мыслить другими категориями, для него важной целью становится просто выживание.

Эмоции интересны тем, что являются результатом автоматической, а не рефлексивной реакции. По этой причине сегодняшнее социальное управление очень любит автоматические реакции. Например, «подталкивание» — «nudge» Канемана и Санстейна, взятое на вооружение правительствами Великобритании и Франции. Белый дом также имеет соответствующее бихевиористское подразделение.

Фейкизация. Фейковые события, фейковые сообщения заполонили телеэкран. И это не просто акцент на нужной информации, это создание нужного события специально под телекамеру в тех случаях, когда нужного типа события не оказывается в наличии. Самым известным примером такого рода оказался сюжет российского Первого канала о распятом мальчике в Славянске [см. тут, тут и тут]. Отсутствовавшее событие, о котором рассказали с экрана, обрело все черты реальности.

Со времен Первой мировой войны было установлено, что наибольшее воздействие на население оказывают рассказы о зверствах по отношению к мирному населению (старикам, женщинам, детям). И это используется пропагандой постоянно. Новым со времен Ирака стали обвинения в обстрелах жилых кварталов, больниц и мечетей. Но для реализации этого другая сторона старается размещать свои боевые расчеты именно в этих местах, чтобы затем получить подтверждение «зловещести» своего противника. Конфликт Израиль — Палестина породил не только женщин-смертниц, но и детей в этой же роли. Но все это является реализацией той же модели жертвы Первой мировой войны.

Женщины, дети, вежливые люди являются примером управления восприятием противника, когда блокируется вооруженное реагирование. А управление противником является как раз базой российских информационных операций, в то время как у американцев — это изменение отношения, а у британцев — изменение поведения.

Дополнительно к этому следует подчеркнуть, что когда телевидение становится средством переключения внимания с внутренних событий на внешние, оно почти автоматически будет толкать производителей телепродукта к поиску и созданию нужных для этого событий, поскольку это становится частью функционирования государственного организма. Телевидение перестает быть просто элементом социального управления: становясь элементом государственного управления. И здесь есть существенные различия.

Троллизация. Важной особенностью данного типа конфликта становится то, что наряду с телевидением на первые позиции выдвинулся интернет. Старая газетная пропаганда полностью ушла на дно под напором телевидения и интернета. Интернет дает возможность не просто быстрого реагирования, а именно в той точке, которая требует коррекции.

Тролли стали существенной чертой формирования информационного пространства в интернете (см. о действиях российских [тут, тут, тут, тут, тут, тут, тут, тут и тут] и украинских [тут и тут] троллей). Но это другая сторона цензуры. Если цензура не пропускает сообщения, противоречащие доминирующим, то тролли пытаются, наоборот, усилить сообщение, чтобы заглушить альтернативную точку зрения.

Кстати, особенно сильна с точки зрения троллинга израильская армия [см. тут, тут, тут и тут]. Хотя и здесь возникают сложности, связанные с тем, что троллинг является индивидуальным креативным процессом, автоматизм здесь сразу бросается в глаза, о чем пишут и в случае столь же массового использования российских троллей. В Израиле слово «интерпретация» даже введено в название этой программы, то есть она нацелена не на изменение фактажа, а на изменение интерпретаций.

Однако троллинг позволяет вводить то, что невозможно в публичной сфере. Именно по этой причине блоги и держатся на плаву. С ними пытаются бороться, но пока единственным эффективным методом борьбы остается не юридический, а коммуникативный — в создании большего числа своих собственных интерпретаций.

Если мы до этого момента говорили об инструментарии, в который облекается контент, то отдельной темой может быть и создание (выбор) контента для описания данной ситуации, с которой мы начинали наше рассмотрение. Итак, поскольку контент в пропаганде на самом деле является тоже формой, фреймом, кусочком картины мира, по которой либо восстанавливается вся картина мира, либо удерживается, либо продиктовывается, то это важнейшая составляющая того, что на нас влияет.

Россия избрала точкой отсчета то, что могло вызвать лучшую реакцию аудитории — старые смыслы. Эти смыслы к тому же являются отпочкованием от главного мифологического события — победы в войне. Отсюда последовали новые концептуализации — «фашисты», «неофашисты», «бандеровцы». Мы говорим о новых концептуализациях, поскольку под старые понятия были подведены совершенно новые объекты. Как, кстати, и используемое понятие «хунта» по отношению к украинской власти, поскольку «хунта» в норме — это «военные, захватившие власть». В случае Украины военных в составе власти вообще не было, за исключением, конечно, министра обороны.

Ради объективности следует признать, что в ряде случаев Украина также пошла по пути заимствования слов из лексикона Второй мировой войны. Это, например, «оккупированные территории», «оккупация». «Боевики» и «террористы» — это уже из другой мифологии — из травмы 11 сентября.

То есть, каким бы новым ни было событие, оно все равно будет описываться при помощи старых понятий, в данном случае травматических понятий, активирующих прошлую травму. И поскольку пропаганда порождает эмоционально насыщенный текст, эти понятия будут из травматических событий прошлого.

В чем плюс таких нечетких обозначений? Эти слова позволяют оправдывать любые действия, даже противоположные, в зависимости от желания пропагандиста. С одной стороны, вводить экономическую блокаду, с другой — не разрывать отношений и не закрывать предприятий.

В первый период информационного конфликта, как и всегда в пропаганде, применялись противоположные оценки сходных объектов, но расположенных по разным сторонам конфликта:

Если в норме слова описывают действительность, то перед нами слова, трансформирующие действительность, слова-трансформеры. Под другим углом зрения о высказываниях, которые не описывают действительность, а сами являются неопускаемым элементом действительности, писала в свое время лингвистическая прагматика (Остин, Серль и другие).

Понимание новой пропаганды, или пропаганда 2.0 возникли из работ Эдварда Бернейса (книга 1925 г. Пропаганда [Bernays B. Propaganda. — Brooklyn, 2005]), который в результате тогда свое новое понимание пропаганды переименовал в паблик рилейшнз, Эллюля с его разграничением традиционной (политической, вертикальной) и нетрадиционной (социологической, горизонтальной) [Ellul J. Propaganda. The formation of men's attitudes. — New York, 1973].

Алекс Эделстайн выстраивает свое понимание пропаганды и не-пропаганды по многим параметрам, включая такое разграничение, как эмоциональная — рациональная [Edelstein A. Total propaganda. From mass culture to popular culture. — Mahwah — London, 1997]. При этом он справедливо отказывается от идеи, что пропаганда является порождением лживых сообщений. Это правдивые сообщения, по его мнению, но которые служат большой лжи на другом уровне.

Тоби Кларк анализирует искусство и пропаганду XX столетия [Clark T. Art and propaganda in the twentieth century. — New York, 1997]. О советском соцреализме он замечает, что это «параллельный мир, населенный героями и героинями, персонифицирующими политические идеалы» (с. 87). С другой стороны, он вспоминает, что американские выставки абстрактного искусства за рубежом секретно финансировались ЦРУ, поскольку это было символизацией свободы (с. 9).

Ивонн Леви связала иезуитов и барокко, употребляя термин «иезуитское барокко», увидев перенос этого стиля в случае немецкой архитектуры времен нацизма [Levy E. Propaganda and the Jesuit Baroque. — Berkeley etc., 2004]. Она разграничила риторику и пропаганду тем, что пропаганда требует институций, а риторика может быть индивидуальной. Вся пропаганда является риторикой, поскольку направлена на убеждение, но не вся риторика является пропагандой. Леви также пишет, что с XVIII века риторика разделилась на формы выражения (тропы) и убеждение (с. 66). Лок, Бэкон и энциклопедисты, продвигая научный метод, занимались чистым письмом без желания убеждать. Леви одновременно подчеркивает, что иезуитская архитектура была направлена на главную цель иезуитов — формирование субъектов.

Кстати, Липпман выстраивал свое понимание стереотипа как базового элемента общественного мнения, также отталкиваясь от понимания стереотипной формы в книге Бернарда Беренсона об итальянских художниках эпохи Возрождения, то есть от понимания стереотипа в живописи [Lippmann W. Public opinion. — New York, 1997]. То есть визуальный поток продиктовал инструментарий для анализа потока вербального.

Интересно, что старые довоенные элементы пропаганды, описанные Институтом пропагандистского анализа (см. их современное расширенное изложение в Conserva H.T. Propaganda techniques. — [s.l.], 2003) хорошо ложатся на современность. В том числе использование фактоидов, которые Норман Мейлер определил как «факты, которые не существуют до своего появления в журнале и газете».

Пропаганда странным образом оказывается наиболее сильной именно там, где все и так ждут ее появления — в новостях.

Все знают, что она там будет, но новости, с одной стороны, дают поток недавних событий, в которых заинтересованы, особенно в условиях информационного хаоса, а каждый потребитель считает, что его-то пропаганда не возьмет, он ее распознает, к тому же он считает, что умеет читать между строк. С другой стороны, пропаганда выстраивается по законам, наверное, кино, а не новостей, чтобы увлечь и удержать аудиторию. Украинское телевидение стало использовать графические картинки, например, объемные карты, рассказывая о происходящем. Это же сделали в свое время США, когда оказалось, что визуального материала недостаточно для повествования о войне в Ираке.

Пропаганда потому вызывает сегодня слабое сопротивление, поскольку пропаганда 2.0 строится не по модели новостей, а по модели художественного произведения типа документального кино. Если в случае новостей приоритет отдается факту, то в случае документального кино играет не менее значимую роль форма, способная удержать внимание. Ричард Гер, к примеру, пишет: «Документальное кино является оригинальным медиумом реальности, а реальность, как знает почти каждый фан "реалити ТВ", является художественной формой. Таким же является журнализм, когда он меняет порядок следования фактов для рассказывания, акцентируя некоторые из них и умалчивая о других».

Кстати, и в области военной не надо мучиться и изобретать что-то новое, как не надо так много говорить о гибридной войне, поскольку это очередная пропагандистская мифология. Украинская армия не была готова к обычной войне, особенно со стороны России, поэтому пришлось говорить, что война была гибридной. Для этого типа войны есть более точный термин — прокси-война как война, которая ведется чужими руками. В качестве примера приводится сирийская гражданская война. При этом сегодняшнее усложнение формирования информационного пространства не отменяет роли отдельных информационных «бойцов».

Валерий Соловей видит разницу западного и российского способа борьбы с альтернативным мнением в следующем виде: «В России упор делается на недопущение неприемлемых и альтернативных точек зрения. На Западе их вытесняют в своеобразное информационное гетто — маргинальную прессу и маргинальное телевидение. Вытеснение технологически сложнее, чем удушение, но зато оно значительно гибче и эффективнее. Массовое сознание Запада в целом уверено, что оно имеет дело со свободной прессой, стоящей на защите общества».В этом же интервью он рассуждает и о роли хаоса, о том, что хаос не дает осуществлять сложные проекты.

Разное реагирование на хаос характеризует и разные национальные модели. Если немцы спасаются от хаоса порядком, то русские положительно оценивают «сильную руку», поскольку она спасает от хаоса. Писатель Владимир Сорокин считает, что русские вообще используют хаос как некую силу.

Александр Дугин в докладе говорит, что сетевая война сближает этот тип войны с хаосом: «Сеть — это организация, но организация, которая гораздо ближе к хаосу, ближе к свободе, непредсказуемости и спонтанности, нежели к механизму, на котором основана рациональная иерархия».

Можно также сказать, что особый опыт в «усмирении хаоса» имел и СССР. Соцреализм — это грамматика по порождению правильных поступков и правильных людей, именуемых героями, практически из хаотического материала. Назвав хаос порядком, Советский Союз мог спокойно двигаться вперед, поскольку именно так начинали воспринимать окружающее граждане. Политическая или художественная реальность в нем была важнее реальности физической. Именно поэтому кино, к примеру, стало главнейшим из искусств.

А известная финская писательница Софи Оксанен (ее отец финн, а мать — эстонка, см. о ней тут) своим высказыванием также подтверждает гипотезу о принципиальной логоцентричности советской власти. Она пишет: «Советский Союз умело создавал вербальные реальности; так же продолжает делать и Россия. В случае Советского Союза печатный мир создавал альтернативную художественную реальность».

Все это примеры мира пропаганды, перешедшего в реальную жизнь. Когда жизнь начинает вести себя по канонам пропаганды, рано или поздно это ведет к социальному взрыву. Одновременно это развивает чтение между строк и двоемыслие, а коммуникативно реализовывалось в виде разговоров на кухне, интерпретации событий, совершаемые там, были в ряде случае сильнее пропагандистских.

Все это нужно было из-за требований существенной трансформации индивидуального и массового сознания. Создавался советский человек как совершенно иной тип: «Презумпция постулата коллективизма в сталинском мире заключается не в том, что частное оказывается подчинено общему. Изменения, совершающиеся в рамках культурного сознания, на деле более глубоки и существенны. Советская культура в принципе отменяет границу между интимным и социальным, и истинный советский человек — тот, кто этой границы не замечает».

При этом пропаганде приходилось решать противоположные задачи. С одной стороны, воспитывать послушание, которое зиждется на подчинении правилам и порядку, и одновременно героику, которая основывается на нарушении правил. Вспомним фильм «Чкалов» об одноименном советском летчике-герое, который был как раз нарушителем порядка и правил.

Советская визуальность все равно была подчинена слову. Татьяна Дашкова говорит: «Существовала жесткая госцензура, государство отслеживало и контролировало все выходящие фильмы, причем этим занимался и лично Сталин. Множество фильмов он отслеживал с момента написания сценария, действительно читал тексты, правил их, придумывал названия и в целом активно участвовал в кинопроцессе. Особенностью кино в Советском Союзе был логоцентризм: признавая огромную роль кинематографа, упор делали на текст, на него приходилась основная идеологическая нагрузка. Фильм воспринимался как экранизация сценария» (см. также ее статью о визуальном каноне в советских женских журналах).

При этом интересным становится то, как сами США видят свои слабые стороны, говоря даже об определенном упадке своей мягкой силы. Джен Биглер, например, видит такие четыре проявления этого: невнимание аудитории, хотя в некоторых случаях аудитория становится важнее самого месседжа; несовпадение месседжа с реальными действиями политиков; падение финансирования в сфере коммуникации; милитаризация политики ведет к отрицанию складывающейся ситуации «военные как месенджеры».

Мы не упоминали об еще одной характерной черте пропагандистских дуэлей. В них наблюдается следующее: все ключевые события имеют противоположные интерпретации. Причем до этого всем казалось невозможным такое положение дел, особенно в ситуациях, которые как бы видны невооруженным глазом. Но противоположные стороны видят, как правило, абсолютно разную действительность, разумную для каждой из сторон.

Технологии всегда усиливают власть, по этой причине на ТВ не бывает протестных месседжей. Но когда власть теряет контроль (или исходно не имеет его, как это есть в случае интернета), протестность способна побеждать пропаганду.

ms.detector.media